Журнал `Юность`, 1973-3 - журнал Юность
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Григорий Поженян
ИЗ ВОЕННЫХ ТЕТРАДЕЙ *На Провиантской улиценашествие гостей.На Провиантской улицецарит разбой страстей.На Бебеля и Греческойурон от тех же лиц,от их натуры певческой,не знающей границ…Весеннею локациейзасечено не зря:когда цветет акация,приходит скумбрия.И яблонька, ах, яблонька,цветет день ото дня.Быть может, эта яблонькапоследняя моя…
*Всё то, что случится, случиться должно.Тому, кто стучится, открою окно.Пестель постелю, накормлю перед сном,а будет вино, угощу и вином.А утром с порога, один так один,в дорогу, в дорогу до поздних седин,Ищи свою душу. Найдешь, не изверь.И небо, и суша, и рыба, и зверьв извечном движенье, в конечном путисвое постиженье стремятся найти.И г несообразьи, друг другу сродни,в распаде и в связи едины они.Все то, что случится, случиться должно.Как подлость ни тщится, а ей не даногулять без боязни, меняя тавро.Все ждет своей казни: и зло и добро.Но разве не стоят зее зимы — весны!Не тонут, не тонут, не тонут слоны.А дети все слышат. И я в их строю,кэк голый жираф, на пригорке стою.
ЭвакуацияДве девочки едут из домазимою в чужие дома.Как сумрачна и незнакома,наверное, эта зима.И вроде бы март на исходеи смутная даль впереди.Две девочки жмутся в проходе,ладошки прижавши к груди.Две девочки едут далеко,легко их везут поезда.Зачем они едут до срока!К чему они едут туда!Ужели не страшно, не жесткоот душной чужой новизны!На детских ещё перекресткахне детской уже крутизны.Неужто не вскрикнется: «Мама» —и не примерещится: «Жду!»Бредет переимчивость мартанад морем по вялому льду.И только за дальнею мелью,не кажущейся глубинедве юные чайки сиделииг жесткой, соленой солне.
*Все засыпанные колодцыи умолкнувшие колокольни,утешительные заездыи временные аэродромы.Все простреленные апрелии признания после смерти.Все завалы, заносы, заторы,все заборы, загоны, заслоны.Занавешенные до сроказеркала в домах у поэтов.Птицы, ловленные на птицу,рыбы, пойманные на рыбу,звери, затравленные зверем,людьми замучённые люди —вдруг смешалось в одном виденье,уместившись на дне воронки,и осыпалось теплым пепломна траву в середине марта.В накидке из розового органди,умытая пальмовым мылом,с тополиною веткой зеленойявилась мне нынче надежда.
*Министр семи правительств Талейранне мог бы умереть на баррикаде,под пулей, на кресте или г засадена минном поле от открытых ран.Он, старый коршун, умирал в гнезде.и клюв его из сенмарсельской ко;кн,его двойные веки были схожис тем чучелом, что сохло на геозде.Он умирал, чтобы воскреснуть вновьв иных веках в его бессмертных масках.…А мы — солдаты, шли в зеленых касках,в раздумье хмуря выцветшую бровь,на крест, пед пуги или на таран.И в том пути никто не задержался,чтоб больше никогда не возрождалсяминистр семи правительств Талейран.
Владимир АМЛИНСКИЙ
ВОЗВРАЩЕНИЕ БРАТА
Роман
Глава первая
Рисунки Геннадия НОВОЖИЛОВА.
За стол сели поздно — без немногого в полночь.
— Будто Новый год встречаем, — сказал Иван и усмехнулся.
— Очень правильное замечание, — сказал Вячеслав Павлович, разливая беленькую в рюмки. Разливал он не целясь, из неудобного положения, по диагонали с одного конца стола на другой, но ни капельки не пролил, рука, видать, была точная, тренированная. — Не Новый год наступает, а твоя, Иван, новая жизнь. — Он помолчал со значением, обвел глазами присутствующих и прибавил — За что и предлагаю соответственно…
Подняли рюмки, чокнулись. Вячеслав Павлович, задержав на Иване взгляд, опрокинул, хрустнул огурцом, сказал как бы благословляя:
— Ну, давай, Иван.
Иван подержал на зубах леденящую, из погреба, чистую водку, давно он такой не пил, кивнул согласно, а сам подумал: «Я уж давал, разве ещё хотите?» И ещё он подумал: «Как же называть мне этого человека, хозяина дома, пожилого, маленького ростом, с красным морщинистым пицом и с густыми, волнистыми, без единой сединки волосами, как же его называть, Вячеслава Павловича: отцом, батей или подетски дядей Славой? — Иван мысленно даже чуть-чуть присюсюкнул. — Может, паханом его звать или уж просто по имени-отчеству?»
Человек этот давно, без малого двенадцать лет, был мужем его матери. Но только сегодня Ваня впервые увидел его воочию, по причине своего длительного отсутствия. От него были приветы в письмах; мать всегда приписывала: «Слава тебе привет шлет», «Слава тебе желает того-то и того-то», «Слава тебя поздравляет с праздником Великого Октября». Слава да Слава. Но это он матери Слава, а Ивану он кто?
Гостей было немного, два-три сослуживца по заводу, где Вячеслав Павлович служил главбухом, и подруги матери, верно, самые близкие. Да и к чему звать лишних, чужих людей, падких на новость да на интерес? Не обязательно всем в городе знать, откуда вернулся Иван, почему, зачем, на сколько. И не на сколько, а на этот раз навсегда. Навсегда? Кто его знает, может, и навсегда.
Второй тост предложил хозяин за свою подругу жизни, за мать Вани Наталью Михайловну. А её за столом не было, она все хлопотала, все ходила из столовой в кухню, из кухни в столовую, все носила что-то, будто людей было не девять человек, а рота, на которую не напасешь ни выпивки, ни закуски, ни ложек, ни вилок, ни рюмок, ни тарелок.
Иван ещё и не видел толком мать. На вокзале он только уткнулся в холодное её лицо, потом повели в машину «газик», рассадили как-то порознь, неудобно, наспех; мать сидела на боковом сиденье с Вячеславом Павловичем и ещё с кем-то, а Иван впереди, и он все оборачивался назад, а в машине было темно, и, когда они попадали в свет придорожного фонаря, он ловил её лицо, а через секунду оно снова погружалось во мрак. Иногда он чувствовал её прикосновение, она дотрагивалась до него, до его спины, плеча, словно стараясь убедиться, что это действительно он, сидит на переднем сиденье, курит и не исчез, не выскочил из машины в тот момент, когда они ехали по темным, уснувшим проселкам.
Да и ему все это казалось чудным, временным, будто сейчас все прервется на полпути, не станет ни машины, ни дороги, ни матери, дотрагивающейся время от времени до него, и он откроет глаза по медному гонгу, в сонном предрассветном бараке.
А сейчас она тихо, молча сидела, опустив плечи, и так же тихо, тускло чокнулась, не глядя никому в глаза, и лицо, недавно такое ещё яркое, не старое, казалось теперь тяжелым, увядшим.
— Ты чего это, Михайловна? — тронула её соседка за руку. — Сынка ведь дождалась. Выпить положено за это.
Мать отпила немного водки мелкими глотками, будто верхушку с молока сняла, и сказала:
— Устала я что-то… А вы на меня не глядите, пейте, ешьте. Моё дело хозяйское.
Она усмехнулась. Иван глядел на нее молча, неотрывно, ведь за все эти годы впервые он видел её так сравнительно спокойно, не отвлекаясь ни на что другое. Вот он не знал, например, этой усмешки, нервной, тут же гаснущей; да и вся она, в пушистой розовой кофте, с волосами, уложенными, видно, в парикмахерской, с выщипанными, нарисованными бровями, была ему как бы незнакома. Была она нарядная, похудевшая, странно растерянная, а на свиданиях он привык видеть её простоволосой, бедно одетой, очень сосредоточенной и почему-то всегда злой. Она прошибалась к нему сквозь начальство, требуя, умоляя, грозя, и ей давали свидание с ним, даже когда он был в колонии усиленного режима.
Всегда он ждал этих свиданий, но с тревогой, а иной раз даже думал: может, лучше бы и не приезжала.
А когда он стал «побегушником» и был взят в Москве и возвращен с новым сроком, она не приезжала к нему четыре года, да и писала редко и скупо. А однажды, получив письмецо от администрации (теперь принято было в отдельных случаях обращаться к родным, если таковые есть, с призывом оказать администрации моральное содействие), написала ему так (он это место запомнил наизусть):